Заложники любви. Пятнадцать, а точнее шестнадцать, интимных историй из жизни русских поэтов - Анна Юрьевна Сергеева-Клятис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чую дали — и капли смолы
Проступают в сосновые жилки.
Прорываются визги пилы,
И летят золотые опилки.
Вот последний свистящий раскол —
И дощечка летит в неизвестность...
В остром запахе тающих смол
Подо мной распахнулась окрестность...
Всё закатное небо — в дреме,
Удлиняются дольние тени,
И на розовой гаснет корме
Уплывающий кормщик весенний...
Потом увлеклись оформлением интерьера, извлекая из старинных сундуков куски пестрых тканей и бумажные веера, а позже принялись за обустройство сада. Насадили не только кусты белых, розовых и красных роз, но и деревья, которые быстро выросли и заслонили собой домик, устроили дерновый диван, который называли «канапэ», по бокам его посадили два привезенных из Боблова молодых вяза. И уютный дом, и сад были плодом их общих усилий. Блок любил физический труд, Любовь Дмитриевна вила гнездо — что еще оставалось? Проект семейной жизни нужно было хоть как-то реализовывать. Тетка Блока замечает: «Жизнь этих светлых созданий со стороны казалась сказкой. Глядя на них, художник нашел бы тысячу сюжетов для сказок русских, а иногда и заморских. У них все совершалось как-то не обиходно, не так, как у других людей. Его работы в лесу, в поле, в саду казались богатырской забавой: золотокудрый сказочный царевич крушил деревья, сажал заповедные цветы в теремном саду. А вот царевна вышла из терема и села на солнце сушить волосы после бани. Она распустила их по плечам, и они покрыли ее золотым ковром почти до земли: не то Мелиссанда, не то — золотокудрая красавица из сказок Перро. Вот она перебирает и нижет бусы, вот срезает отцветшие кисти сирени с кустов — такая высокая, статная, в сарафане или в розовом платье, с белым платком над черными бровями»[142].
Во многих стихотворениях первой поэтической книги Блока «Стихи о Прекрасной Даме» запечатлен примерно такой образ, правда, в сопровождении тревожного настроения: с одной стороны, ожидания и веры, с другой — неверия и страха, то и дело сменяющих друг друга:
Отдых напрасен. Дорога крута.
Вечер прекрасен. Стучу в ворота.
Дольнему стуку чужда и строга,
Ты рассыпаешь кругом жемчуга.
Терем высок, и заря замерла.
Красная тайна у входа легла.
Кто поджигал на заре терема,
Что воздвигала Царевна Сама?
Каждый конек на узорной резьбе
Красное пламя бросает к тебе.
Купол стремится в лазурную высь.
Синие окна румянцем зажглись.
Все колокольные звоны гудят.
Залит весной беззакатный наряд.
Ты ли меня на закатах ждала?
Терем зажгла? Ворота отперла?
В декабре 1907 года Любовь Дмитриевна поступила в труппу Мейерхольда, которую тот набирал для поездок по провинции. Выступала она под псевдонимом Басаргина. В той же труппе была Н. Н. Волохова, с которой отношения установились вполне дружеские. Во время этой поездки произошло важное событие: роман Любови Дмитриевны с молодым актером, которого в своих мемуарах она называет псевдонимом Дагоберт — Константином Давидовским: «Он не был красив, паж Дагоберт. Но прекрасное, гибкое и сильное, удлиненное тело, движенья молодого хищного зверя. И прелестная улыбка, открывающая белоснежный ряд зубов. Несколько парализовал его дарование южный акцент, харьковское комканье слов, с которым он не справлялся. Но актер превосходный, тонкий и умный»[143].
О своем увлечении она немедленно сообщает Блоку. Он тревожится, видя, что роман захватил жену не на шутку. И действительно, было от чего. В своих мемуарах Любовь Дмитриевна очень откровенно, как всегда, описывает эти отношения: «Когда пробил час упасть одеждам, в порыве веры в созвучность чувств моего буйного пажа с моими, я как-то настолько убедительно просила дать мне возможность показать себя так, как я этого хочу, что он повиновался, отошел к окну, отвернувшись к нему. Было уже темно, на потолке горела электрическая лампочка — убогая, банальная. В несколько движений я сбросила с себя все и распустила блистательный плащ золотых волос, всегда легких, волнистых, холеных. В наше время ими и любовались, и гордились. Отбросила одеяло на спинку кровати. Гостиничную стенку я всегда завешивала простыней, также спинку кровати у подушек. Я протянулась на фоне этой снежной белизны и знала, что контуры тела еле-еле на ней намечаются, что я могу не бояться грубого, прямого света, падающего с потолка, что нежная и тонкая, ослепительная кожа может не искать полумрака... Может быть Джорджоне, может быть Тициан... Когда паж Дагоберт повернулся... Началось какое-то торжество, вне времени и пространства. Помню только его восклицание: “А-а-а... что же это такое?” Помню, что он так и смотрел издали, схватившись за голову, и только умоляет иногда не шевелиться...»[144]
Увлечение было очень сильным, оба не могли скрыть его от глаз окружающих. Чувствуя на расстоянии кипение этой страсти, Блок заклинал в письмах жену: «Положительно, не за что ухватиться на свете; единственное, что представляется мне спасительным, — это твое присутствие, и то только при тех условиях, которые вряд ли возможны сейчас: мне надо, чтобы ты была около меня неравнодушной, чтобы ты приняла какое-то участие в моей жизни и даже в моей работе; чтобы ты нашла средство исцелять меня от безвыходной тоски, в которой я сейчас пребываю»[145].
В августе, успев разочароваться и порвать отношения с Давидовским, Любовь Дмитриевна возвращается к Блоку. И тут становится понятной причина ее умолчаний, которые так его беспокоили. Любовь Дмитриевна, которая физически, до панического ужаса, боялась материнства, была беременна. Блок, который тоже считал биологическое отцовство для себя недопустимым, скорее обрадовался. Общий ребенок — а иначе он не мог воспринимать ситуацию — должен был придать осмысленность сложным семейным отношениям, находящимся на грани распада.
Сына, родившегося в начале февраля 1909 года, назвали Дмитрием в честь деда Менделеева. Он прожил всего восемь дней. Любовь Дмитриевна тоже оказалась на грани между жизнью и смертью. Она и много позже вспоминала о беременности и родах с суеверным ужасом: «Четверо суток длилась пытка. Хлороформ, щипцы, температура сорок, почти никакой надежды, что бедный мальчик выживет. Он был вылитым портретом отца. Я видела его несколько раз в тумане высокой температуры. Но молока не было, его перестали приносить. Я лежала: передо мной была белая равнина больничного одеяла, больничной стены. Я была одна в своей палате и думала: “Если это смерть, как она проста...” Но умер сын, а я нет»[146]. Блок переживет эту трагедию гораздо сильнее своей жены. В стихотворении «На смерть младенца» отчетливо прозвучат богоборческие мотивы:
Когда под заступом холодным
Скрипел песок и яркий снег,
Во мне, печальном и свободном,
Еще смирялся человек.
Пусть эта смерть была понятна —
В душе, под песни панихид,
Уж проступали злые пятна
Незабываемых обид.
Уже с угрозою сжималась
Доселе добрая рука.
Уж подымалась и металась
В душе отравленной тоска...
Я подавлю глухую злобу,
Тоску забвению предам.
Святому маленькому гробу
Молиться буду по ночам.
Но — быть коленопреклоненным,
Тебя благодарить, скорбя? —
Нет. Над младенцем, над блаженным,
Скорбеть я буду без Тебя.
Любовь Дмитриевна после неудачных родов перенесла сильнейшую депрессию, Блок много пил в ту зиму, оба были опустошены и раздавлены и, чтобы обрести силы для жизни, решили поехать в Италию. Это было счастливое путешествие. Любовь Дмитриевна пыталась наладить семейную жизнь. Ненадолго это удавалось, но странность отношений, пусть даже